©"Семь искусств"
  апрель 2024 года

Loading

В работе непременно должно быть что-то чрезвычайное, элементы риска (нет — так создай), тогда она будет не унылой рутиною (…о, благословенная унылая рутина, второе — и даже почти первое! — имя свободы!), но эмоциональным событием и захватывающим приключением.

Ольга Балла

ДИКОРОСЛЬ

(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

Non/fiction[1], любовь моя

Да и не за книгами вовсе ходит человек на книжную ярмарку (сказала она, принесши почти двадцать штук книжек с Non\fiction и вздыхая вослед книгам упущенным), а за чувством осмысленности и обилия жизни, — чувством, для которого книги — только инструмент, — хотя, спору нет, и необходимый. На этот счастливый избыток витальности работает всё решительно, от ожиданий и воображений (книга, как и было не раз сказано, — прежде всего — событие воображения), от обилия людей в очереди и перед прилавками (при всей нелюбви к толпам — признаю только эти войска), — до холодного, отточенного, как бритва, раннеапрельского воздуха, до острого, до краёв налитого самим собою света набирающей зрелости весны. Ну да, и до кофейного запаха в ярмарочных кофейнях, как же без. И до дурацкой тяжести собственного чемодана (на Non/fiction без чемодана? — немыслимо!!), до раздирающих соблазнов немедленно, едва дотащивши домой, всё это щупать, нюхать (да: и до запаха страниц!) и читать, и до (бодрящего, хм) чувства вины за то, что ночью, за два шага до дэдлайна, с раскрытой для успокоения совести работой на мониторе (с разверстой работой, я бы сказала) — прочитываешь залпом две книги из свежеобретённых, и хватаешься за третью, и оттаскиваешь себя от неё в девятом часу утра, а на мониторе — один глубокомысленный абзац из двенадцати чаемых тысяч знаков. Всё это входит в комплекс, всё работает на живую, динамичную, своевольную цельность. Без этого никак.

Тут всё разными голосами говорит о том, что жизнь велика и обильна, а порядка в ней нет, да и не надо, зато есть, и всегда будет — даже когда нас не будет — полнота смысла и разомкнутость в (растущее во всём этом) будущее. Простой опыт воплощённости смысла — в книжных страницах как в одном из его бесчисленных носителей, просто для нас здесь и сейчас осязаемом лучше всего.

О некоторых технических приёмах

Обязательное-то откладываешь — до самых возможных и невозможных пределов — (не только по аморфности, безответственности — о, сладкая безответственность!! — и лени, но ещё и) вот зачем: чтобы время натянулось предельно туго, как струна, как тетива, — не будет этой натянутости — и музыки не будет, и стрела не полетит.

Да и вообще

В работе непременно должно быть что-то чрезвычайное, элементы риска (нет — так создай), тогда она будет не унылой рутиною (…о, благословенная унылая рутина, второе — и даже почти первое! — имя свободы!), но эмоциональным событием и захватывающим приключением.

Между «помнить» и «вспомнить»

И только теперь, на пятьдесят девятом (толком не освоенном) году, стала я ловить себя на (псевдо)воспоминаниях о том, как было в детстве хорошо и как там всегда светило солнце. Как, например, хороша была Москва семидесятых. Как сами дожди были в ней солнечными, а воздуха было много, и сколько было вообще в том существовании спокойствия и свободы. (Всё сплошь жёлтые, золотистые, солнечные слова: спокойствие, свобода, счастье, смысл, суть, свет.) Как всё сущее защищало растущего человека, утверждало и растило его. Как осмысленна и точно в соответствующей ей форме размещена была жизнь, когда мне было, скажем, лет десять.

Это, конечно, чистые конфабуляции, поскольку я прекрасно помню, что совсем не было в этом детстве хорошо (бывать — бывало, — отдельными случаями, вспышками, и даже не такими редкими, но в целом — скорее нет). Про макросоциальное не будем, сосредоточимся для надёжности на непосредственном чувственном и эмоциональном опыте. Было — если говорить о преобладающих состояниях, о фоне — зябко и пасмурно, трудно и скудно, нервно и жёстко, неуверенно и уязвимо. При отдельных очагах освоенности — громадные зоны неуверенности. Страха перед поражением и унижением. Телесного, а вслед за ним и душевного неуюта. Какая к лешему свобода в школе, да в музыкальной школе с её жестокими публичными экзаменами, да в теле неуклюжего очкарика женского, как на грех, полу (симпатии мальчиков — не видать, как своих ушей, готовься, дорогая, к одиночеству размером во всю жизнь, учись ему заранее, обживай его. Получилось иначе, но внутренний тонус задало навсегда), у которого вечно ничего не получается, который вечно чего-нибудь боится и постоянно не знает, как себя вести, который вечно виноват, «у всех жизнь — а у меня что?!».

Всегда помнила я, что детство — то, что необходимо перерастать, преодолевать. Ещё в пятнадцать лет — и долго ещё позже — повторяла свежевычитанное в «Словах» Сартра (ехала поздним августом 1980-го со станции Челюскинская в Москву в жёсткой пасмурной электричке, читала маленькую сиреневую книжицу, взахлёб проецировала на неё своё — и взахлёб восхищалась. Тем, что проецировала): «Я ненавижу своё детство! Я отрекаюсь от него!».

В такой формулировке, по меньшей мере, запомнилось — и помнится по сию минуту.

Но между «помнить» и «вспомнить», други, расстояние — как от Луги до страны атласных баут.

Вспоминается — когда само — иначе. Психика так и норовит использовать детство как ресурс радости и устойчивости. Как ресурс витальности, в конце концов. Ну и что с того, что детство почти на каждом шагу было областью поражений или их ожидания. А вот мы его сами для себя перепридумаем.

По всей видимости, человеку нужны — насущно необходимы! — такие ресурсы счастья, душевного уюта, ясности независимо от того, насколько им соответствует реально пережитый опыт. Можно, наверно, даже придумать, перетолковать реальный опытный материал. В конце концов, он — не более, чем возможность весьма разных толкований. В конце же концов, чувства, которые ты будешь по поводу полученной конструкции испытывать (да вот уже и испытываешь), — всё равно настоящие.

Опыт — то, из чего выходишь преображённым (не помню, где подхваченная цитата). Только возможность преображения. Только возможность.

(Ведь почему о прошлом так хочется вспоминать и думать? — Кому как, а мне потому, что кажется оно мне вечно недообработанным сырьём, чудовищно недовостребованным ресурсом. Не(до)проявленной плёнкой, на которую много чего снято. Не беда — не такая уж большая беда, — что оно в своё время оказалось — как мне тоже постоянно кажется — по хронической невнимательности недопрожито, что не было использовано и вполне проявлено как настоящее. Его зато можно теперь — уж не до бесконечности ли? — использовать именно как прошлое, постоянно уточняя его смысловой рельеф, терпеливо выжимая — вытерпливая — из него все возможные его смысловые соки.)

Может быть, старость начинается тогда (всё ищу точку начала — да нет такой точки, тут не точка, не линия, — тут широкая размытая полоса), когда человек начинает идеализировать собственное начало. Когда он перестаёт видеть его реальный трудный рельеф, его проблематичность.

Но в этом случае — как опять же сказала я сама себе много-много лет назад, — старость начинается прямо от молодости, как небо начинается прямо от земли. Первые приступы внятной идеализирующей тоски по началу стали случаться, помню, на двадцать четвёртом году. С желанием туда вернуться и начать себя ещё раз — заново. Как, впрочем, и сейчас. Даже понимая всю проблематичность и трудность, помня все возможности поражений, а то и катастроф, таившихся в поворотных точках и минованных лишь чудом либо неизъяснимым милосердием Устроителя судеб, — я бы хотела.

Часть речи вообще. Часть речи

А бывает, от человека подхватишь иногда один-два речевых оборота. Может быть, и вовсе один, совсем небольшой. Или вообще одну интонацию. Просто чтобы он оставался с тобой. Чтобы через эту ниточку его чувствовать. Больше и не надо.

Об изначальном и неотвязном

«Я», конечно, должно быть преодолено в конце (биографических) концов, к тому и предназначено; оно — переходная форма (внутреннего) существования, сколько бы самим собою ни обольщалось (впрочем, самообольщение на ранних этапах его становления вполне пригождается). Но для качественного, эффективного его преодоления, для пущей мотивированности этого процесса оно должно быть прежде того тщательно, внимательно, может быть, избыточно прожито. Чтобы тем прочнее была поверхность, от которой отталкиваешься; чтобы тем сладостнее оттолкнуться.

(Я, кажется, уже: то есть — в конце первого, на всю жизнь растянутого этапа, в начале второго.)

О терапии пространством

В некоторые куски пространства некоторые куски времени вращены намертво. Мы всегда, всегда теперь — раз переживши — будем переживать их вместе (пространство и время заклинают друг друга).

Так при выходе из метро «Октябрьская»-кольцевая мне всегда, всегда будет 23 года, и на этом участке пыльного, избыточно-широкого, вечно-летнего (даже в мороз), постоянно усталого Ленинского проспекта всегда, в посрамление календарю, будет густой и сладкий и медленный, как вишнёвое варенье, 1988 год.

Смыслу (почти) всё равно, где гнездиться. Его не заботит ни качество архитектурной артикулированности пространства, ни сопутствующая минувшему времени идеология, да мало ли что ещё его не заботит. Он всё, всё обращает на пользу себе, обращает в свои иносказания, нет — в свои прямые высказывания самый, казалось бы, непригодный для этого материал.

И, разумеется, там всегда будут — приходи да набивай карманы в любое время суток, года, жизни — счастье, начало и обещание.

Перечитывая

…но совершенно тем же свойством, что и обитаемое пространство — впитывать время, пропитываться им и уже никуда его из себя не выпускать, — обладают и прочитанные книги. И уже невозможно становится (Господи, а когда вообще было возможно? — ну тогда чем дальше, тем невозможнее) перечитать книгу даже о самом отвлечённом предмете (давненько я не читывала книг о совсем отвлечённых предметах, но тем не менее), не перечитав — не перепрожив — вместе с нею и той жизни со всеми её подробностями, запахами, настроениями, ожиданиями, страхами, в которой она читалась.

С некоторых пор (и / или у людей некоторого душевного склада) жизнь превращается в сплошное повторение пройденного. И более того, она оказывается лишённой своей полноты, объёмности и глубины, если отказывается от этого повторения пройденного как приоритетного внутреннего движения.

Можно, конечно, принять, что повторение пройденного — это форма движения вперёд. Я вполне согласна. Тем более, что будущего ведь ещё никакого и нет, — а то, что мы о нём воображаем — сплошное настоящее и ничего больше. Зато прошлое, о, сколько его… Оно, конечно, тоже — сплошное настоящее, затем только и существует: чтобы настоящее, с накоплением прошлого, делалось всё полнее и полнее, всё гуще и гуще.

Прошлое и не думает вытеснять настоящего, оно насыщает его, укрупняет, наполняет светом.

(А есть ещё повторение непройденного. В моём исполнении это, например, навязчивое залезание [особенно перед дэдлайнами-то] на ю-тьюб и слушание там венгерских стихов [при том, что русские со слуха воспринимаю принципиально хуже и некоторое время специально себя этому учила, — zwei Seelen wohnen, ach! in meiner Brust, — тут нет никакого внутреннего сопротивления, напротив того, сплошная восприимчивость, вся обращаешься в воспринимающую изнанку, увёрнутую обычно внутрь, с чего бы] вместо того, чтобы заниматься чем-нибудь гораздо более насущным. Инопроживание непрожитой жизни, тем более настойчивое, что по-настоящему прожитой она от этого, разумеется, не становится и не станет. Скорее всего, — теперь уже понимаю, — и такое нужно для полноты самой себя, человек не может превратиться в сплошное сбывшееся, весь уйти в явь и поверхность, он от этого стал бы слишком плоским, Творец миров такого не допустил.)

Станция «Академическая»

Несбывшаяся жизнь сквозит, просвечивает сквозь лёгкую ткань состоявшегося, как затонувший город виден сквозь поверхность воды, в своей глубине.

(Сбудься та — поверхность и глубина просто поменялись бы местами. Всё равно проступало бы то, чему не досталось места в полноте бытия.)

…Помнишь ведь не «прошлое время», не время как таковое, в полноте и подлинности его подробностей. Куда там. Помнишь себя тогдашнюю (всё дурацкое, расточительное, гибельно-размашистое обилие ея), собственные чувства, домыслы, ожидания, иллюзии (из которых человек сплошь состоит, только из этого и состоит, внешней реальности в нём совсем немного, — так только, для закваски, чтобы лучше и гуще бродило, чтобы острее жгло). — Помести себя нынешнюю в те же самые обстоятельства — совершенно ведь другой был бы результат, — да, по счастью, машина времени сломалась, и результат можно воображать себе теперь какой угодно, вообще что угодно можно себе воображать, и задыхаться от счастья в воспоминаниях там, где для него, казалось бы, не было ни малейших объективных оснований, да и не нужна человеку никакая объективность.

О созерцании

…вообще, всё больше думаю и чувствую, что «простое» созерцание мира — на самом деле полноценная форма участия в нём.

Миру нужны те, кто вмещал бы его в своё внимание. Мир так сбывается.

Он, конечно, и без нас сбывается, — но без нас — иначе.

Работа и я: к аутопластике

С моим объёмом (квазибездумно) нахватанных обязанностей — и этим он хорош (многим другим плох, конечно) — самое правильное, самое необходимое, если не сказать — неизбежное, — это бросаться в писание текста сразу с головой, ввязываться-в-драку-а-там-посмотрим, думать не на ходу, даже не на бегу, а на лету.

Нет лучшей школы формообразования — образования форм жизни — для (такого, как я) медлительного, вязкого, застревающего существа.

А в другую ни ногой

…но также: у человека, кроме той работы, которую он делает, в которую вкладывается и которую (к собственному изумлению) доводит до конца, наряду с этим, в едином комплексе с этим, — непременно должна быть и та, от которой он уклоняется, отталкивается, которой всеми силами избегает. Это (и та тревога, и чувство вины, и поиски оправданий и компенсаций — лишь бы не делать, не делать, не делать…) нужно и для той работы, которую он всё-таки делает, — для пущей эффективности её, и вообще для животворящей, тонизирующей энергии отталкивания. (Для общей упругости жизни, ха-ха-ха.) (Подобно двум синагогам, которые потерпевший кораблекрушение еврей непременно строит на необитаемом острове: в одну он ходит, а в другую ни ногой.)

О неуслышанности

Прага — город-собеседник, который меня не слушал (да и я его тоже не всегда), которому вечно было не до меня, который вообще не был особенно восприимчив к языку, к языкам, на котором, на которых я по-настоящему могла бы ей что-то сказать. (Да так ли уж хотела? Когда чувствуешь, что не слышат, — язык не очень поворачивается.

Ну да, ситуация невстречи, как назвали бы её Марина Ивановна с Анною Андреевною.)

И всё-таки до сих пор, уже в пору безнадёжности, хочется наговаривать себя этому собеседнику в уши. (Скорее, мечтается иногда).

Человеку ведь нужны и непонимающие, невосприимчивые собеседники, насущно нужны; чужое и глухое не менее нужно, чем своё и чуткое. — Для большего объёма (формирующих говорящего) усилий, например. Или для пущей его независимости, что тоже прекрасно. (Да, пожалуй, — ещё прекраснее.)

А вот Москва слушала и слушает меня всегда. И даже сама договаривает за меня недосказанное. Это уже тот уровень взаимопонимания и взаимочувствования, при котором можно (и это будет переполнено содержаниями) просто молчать.

По полочкам

Биография с её (тупиковыми и мелкими; блажен, у кого не такие) частностями, которые, которую так хочется перерасти (даже теперь, когда это почти не имеет смысла — или не имеет уже совсем), — нужна на самом деле затем, чтобы раскладывать по её нишам и полкам (часто прихотливой и иной раз весьма неудобной формы) общечеловеческие смыслы и содержания. (Она — инструмент для уловления общечеловеческого и надличностного, да. Ну в случае самого высшего пилотажа — ещё и для его выработки.) Без этих полок и ниш и всей, сколь угодно нелепой биографической конструкции, делающей их возможными, — общечеловеческому будет не на чем держаться.

Homo sapiens, руководство к (само)эксплуатации

Способы дистанцирования от самой себя, включая максимальное, — необходимая часть инструментария взаимодействия с собой (как неизбежной данностью) и, как таковые, должны быть сформированы, отлажены и культивируемы. Они также должны включать в себя способы сокращения дистанции (в пределе, полного её схлопывания).

О вынуждающем

Кроме того, следует заметить, что иные книги попросту вынуждают себя рецензировать — уже самим своим существованием. Чувствуется совершенно немыслимым, недопустимым уже чисто этически впустить книгу в свою (дурацкую — тщательно зачёркнуто) жизнь и ничего о ней не сказать: надо, мнишь, расплатиться за её участие в твоей жизни собственными усилиями. — Морок, конечно, — но что-то конструктивное в этом мороке есть.

О многожизнии

Вообще-то пуще всего тоскую я по утраченной даче (не имея ни малейшего расположения к загородной жизни, это всё вообще о другом) — ладно, почти пуще всего, есть средь причин тоски моей по ней кое-что и посильнее, — как по месту-времени идеального чтения: идеального многожизния. Когда и где можно было бесконечными днями читать, читать крупными кусками, проживать огромные, почти непрерывные — минимально прерывные потоки параллельных жизней и больше ничегошеньки не делать — не отрабатывать обязанностей, перед которыми, невыполняемыми, недовыполняемыми, вечно виновата. Затем они и существуют, а вы думали, зачем? Как по месту идеальной — или почти — полноты неучастия во внешней вынужденной жизни.

Такое, конечно, было возможно только в детстве. Так что дело не только в месте — хотя и в нём тоже.

Теперь больше нет ни такого места, ни состояний, сопоставимых с теми, что были возможны единственно там и тогда.

О воспитании дикого

Ну и наконец: иные книги читаешь не (столько) ради содержания их — оно может быть чуть ли не каким угодно, лишь бы было понятно твоей (безнадёжно недообразованной — тщательно зачёркнуто) голове, — но ради той формы, которую в результате этого чтения упомянутая голова внутри себя — пусть хотя бы на время — принимает. Они воспитывают (ну не всегда человека в целом, хотя иной раз и так, но) мыслительный и воображательный аппарат самим своим устройством.

…ну да: одни книги читаешь (ну, по преимуществу, — хотя иной раз и исключительно) ради содержания, другие — ради формы — ради структуры мысли, характера движения её, которая структура, на самом деле, довольно автономна от содержаний и способна принимать на себя содержания сколь угодно разного свойства, поскольку она вообще-то априорна (а содержание, думая, что оно диктует её, — на самом деле к ней адаптируется — и вследствие того модифицируется и трансформируется). И так ли уж многие — ради и того и другого?

Впрочем, ценны все три категории. И третья, может быть, не ценнее двух первых.

О восприимчивости

Сознание того, что ты ничего из себя не представляешь, чрезвычайно обостряет восприимчивость (в каком-то смысле даже способствует всепринятию). Всё-таки обидно (остатки молодого, ничем не обеспеченного гонора, который и к старости, видимо, не весь проходит? естественный человеческий эгоцентризм?) быть маленькой и ничего не значащей, — вот и (идёшь по самому, наверное, дешёвому из мыслимых путей, самому простому) впускаешь в себя то, чем ты никогда не будешь. Обращаешься в (широко понятый) слух. Я никто? — А, ладно, буду человеком вообще, так даже интереснее (и не ты ли, голубушка, в начале жизни мечтала быть «всечеловеком»? Всечеловек прозрачен. Это человек без свойств.). Проводником, мембраной. Углом, в который разные трубачи играют, чтобы лучше слышать самих себя. Играйте, милые.

И типа прирастаешь за чужой счёт. — Род паразитирования, конечно, — поэтому и ищешь возможностей хоть как-то отработать полученное. Ну типа что-то написать.

Хотя какой-то частью головы (и с годами эта часть тоже, что характерно, разрастается, — частью защитные механизмы, частью простая усталость) прекрасно понимаешь, что «значить» что бы то ни было совершенно не обязательно (в общем-то, ни для чего) и что всё это в значительной части, когда не вообще, — условности и человеческие игры.

Отрываясь от очередного текста

Многопись — суета. Хорошо, хоть я сама это понимаю. (Изматывает, дробит и мельчит человека, ослепляет его, как всякая суета.) Но если у упомянутого человека нет (того единственного) крупного, в которое по-настоящему стоит вкладываться (а в самом конце шестого десятка лет уже вполне очевидно, что и не будет), — пусть уж лучше многопишествует (чем вообще ничего или, я не знаю, бесконечно и тавтологично заниматься домашним хозяйством, смотреть сериалы или, прости Господи, читать политические новости и их обсуждение). В конце концов, это, кажется, один из наиболее простительных видов суеты. И может быть, даже (каким бы ни выглядело это парадоксальным) — один из наиболее конструктивных.

(продолжение следует)

Примечание

[1] Имеется в виду книжная ярмарка «Non/fiction-весна», состоявшаяся в московском Гостином дворе 4-7 апреля 2024 года.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.